Эйзенштейн в Гуанахуато / Eisenstein in Guanajuato
В октябре 1931 года маститый кинорежиссёр Сергей Эйзенштейн, которому на тот момент тридцать три года, всё ещё девственник, путешествует по Мексике, работая над фильмом «Да здравствует Мексика!» (Que viva México), финансируемым частным образом американскими сторонниками коммунистов во главе с писателем Эптоном Синклером.
Эйзенштейн намерен провести несколько дней в Гуанахуато, прекрасном городе серебряных копей XVIII века, где собирается увидеть и заснять знаменитый Музей Мертвецов. Осведомлённый о враждебном отношении к нему в меняющейся при Сталине советской России, одинокий и тоскующий по родине Эйзенштейн сталкивается здесь с новыми способами мифологического мышления — далёкими от европейских традиций.
Он открывает идеи начала XX века, связанные с мифом о благородном дикаре, мифом о невинной жизни, плотскими сущностями секса и смерти. Открытия сильно потрясают его. На фоне этих декораций Эйзенштейн, очарованный свежестью и жизнеспособностью мексиканской культуры, проживает недолгую историю любви со своим гидом в Гуанахуато — молодым и женатым мексиканским историком Паломино Каньедо.
Эйзенштейн проводит в городе десять ярких и чувственных дней (каждый день последовательно пронумерован). Эти переживания изменили Эйзенштейна и сыграли ключевую роль в его жизни и кинокарьере.
Свобода лучше несвободы?
Эйзенштейн, действительно, прокатился по Мексике, намереваясь снять об этой стране большое кино. Советы некоторое время позволяли интеллигентам осмотреться на восточном и западном берегах буржуазного зарубежья, с опаской, сомневаясь в их верноподданичестве, что однако давало некоторым немного воли, от которой, бывало, у путешественников начинала кругом идти голова.
Гринуэй досконально знаком с художественным наследием великого мастера, не хуже завзятых искусствоведов разбираясь в конструктивизме выработанного Эйзенштейном стиля, сочетающего в себе комбинаторику сценарной основы, визуальную эстетику и выверенный монтаж отснятых отрезков, создававшего живой и напористый кинематографический текст, делая кино, бесспорно, самым важнейшим, самым деятельным из всех искусств, зовущих и ведущих миллионы зажжённых им душ, становясь убеждением и волей поколения, строившего свой дивный новый мир.
Мимикрируя под Эйзенштейна, Гринуэй придерживается в своём деле той же стилистики экстравагантного аттракциона, заключённого в экзотических декорациях мексиканских городов и весей, где без удержу оттягивается оторвавшийся от пролетарских устоев творец с распалённым воображением, впадающий в жар от жары, жратвы и мифологии иной цивилизации, которой опутывает гостя выписанный начальством волоокий переводчик, открывающий потрясённому туристу особый способ проникновения в глубину экстатического блаженства, вызывая в деятеле культуры ещё один революционный переворот.
Гринуэй также скрупулёзно кроит сцены, делит экран, разбивая его на несколько окон, бросает вызовы и вызывает провокации, принуждая своих актёров к бесовщине и циркачеству, театрализуя экранное действо, придавая ему соответствующий объём, повышая концентрацию энергии актёрского безумия, вызывающего ощущение фильма в фильме, или, пожалуй, фильма о фильме, так и не снятого тогда самим Эйзенштейном, у которого, об этом, наверняка, было своё особое мнение, оставшееся не при делах.
Мелькание нескольких известных имён и прославленных лиц, хроникальные вехи и озвученные события определяют момент, оркестровые фрагменты прокофьевских тем включаются элементом родного Эйзенштейну авторского немого кино, развивая игру Гринуэя в прятки с историей, в которой, извлекая необходимый для себя компонент, он находит другую сторону, придавая иное звучание названию того так и не доделанного фильма с восторженным лозунгом «Да здравствует Мексика!», раскрашивая свой радужными цветами сексуальной свободы, о которой его персонаж в ту пору сам рассказать так и не смог.
gordy
Броненосец в потёмках
Коллаж аттракционов: десять дней (и ночей), которые потрясли мир
Гринуэй покусился на святое. Может быть, и не на «наше всё», но, по меньшей мере, на первого из двух очевидных гениев советского кино, который, в отличие от Тарковского, не развивал язык экранного искусства, а именно создавал его. Гринуэй, мало того, что лишает Эйзенштейна невинности, причём в самом буквальном смысле слова, но ещё и выставляет законченным гедонистом и педерастом, который так увлёкся каникулами в Мексике в 1931-м году, что не хотел возвращаться домой, да и работать там тоже не сильно стремился. А именно на то, как складывался творческий процесс, больше всего и хотелось посмотреть. Однако Гринуэй уделяет ему ничтожное количество времени, показывая всего один съёмочный день, да и тот спровоцированный стихийным бедствием, последствия которого Эйзенштейна буквально вынудили снимать. Всё остальное время, по версии Гринуэя, русский гений предавался спальному греху: выпускал наружу томящийся эрос, деля ложе со своим знойным мексиканским гидом - бисексуальным мачо Паломино Каньедо.
Румяный и жизнерадостный уроженец Суоми Элмер Бэк, на первый взгляд, кажется, не шибко соответствует хрестоматийному прообразу. Но для вызывающей фантазии Гринуэя он явился, по всей видимости, идеальной моделью. В своё время Милош Форман похожим образом разрушил в «Амадее» стереотип восприятия Моцарта, пригласив на его роль Тома Халса. Финн оказался не робкого десятка, и, дефилируя полфильма голышом перед камерой, он ухитрился передать не только счастье телесного освобождения, но и подавляемого желания, и даже смущения, неловкости и удивления на грани ужаса, сопровождавших акт дефлорации и всех связанных с нею эмоций. Короче, ему было, что играть, а Гринуэю, где пофантазировать. В итоге монументальный и канонизированный образ не просто ожил, но и заискрил, запереливался всеми цветами радуги, но в особенности, конечно, светло-синим оттенком.
Идея и, главное, возможность сексуального раскрепощения захватывает и целиком поглощает 33-летнего девственника. Не меньше, чем революционный экстаз, сублимированный им ранее в нескольких киношедеврах. Оказывается, устремлённый вверх собственный пенис способен вдохновлять и воодушевлять не меньше, чем фаллосы корабельных орудий в «Броненосце «Потёмкине» или штыки солдат и матросов, берущих штурмом Зимний в «Октябре». Под жарким мексиканским солнцем автор авангардной экранной эстетики и монтажа аттракционов, по представлениям его современного британского коллеги, сбрасывает с себя последние - плотские - оковы, и устраивает невиданный - эротический - аттракцион. Жизнерадостный дух языческой вакханалии берёт верх над ограничениями большевистского аскетизма и партийной дисциплины. Десять безумных дней в Гуанахуато он с упоением мечет семя перед сфинксами ацтекской культуры, как до этого почти 10 лет метал бисер перед свиньями марксистской идеологии.
Гринуэй показал мексиканскую командировку Эйзенштейна (результатом которой стал не фильм, а лишь отснятый материал, через 48 лет смонтированный Александровым в картину «Да здравствует Мексика!») в откровенно фарсовом и провокативном ключе на грани кича, едва не доведя его до карикатуры. Однако в безудержной удали этой эротической фэнтази проглядывают едва слышимые ноты ужаса, заставляющие смотреть на происходящее, как на пир во время чумы. А если быть более конкретным - на ту безумную пляску опричников, которую Эйзенштейн вставит в своего «Ивана Грозного», показав её, единственную, в цвете - в обжигающе алых тонах, в своём последнем мрачном чёрно-белом шедевре. Делая акцент на комическом и плотском, Гринуэй, осознанно или случайно (бог весь), прячет трагическое и духовное, выставляя Эйзенштейна клоуном с ещё не наступившей в его сердце осенью.
Осенью, которая окончательно возьмёт верх в роковые сороковые, когда отец народов будет вызывать его на ковёр и отчитывать, как мальчишку, за несовершенство образа того же Грозного и плохое знание исторических реалий. Всё это будет потом, а пока бесшабашный и безбашенный кинематографический гений, настолько проникается настроениями безделья и вседозволенности, что превращает их в неистовый оргаистический праздник, пугая своим образцово эрегированным либидо не только местных горничных, но и американских спонсоров, в панике спасающихся от перевозбуждённого русского еврея. Гринуэй выпускает джина из бутылки, того самого джина, что побуждал Эйзенштейна делать фривольные рисунки мужских гениталий или обнимать ствол гигантского кактуса в недвусмысленной композиции, запечатлённой на знаменитом фото. Скорее всего, именно они-то и заставили британца вместе с героем фильма пуститься во все тяжкие и показать Эйзенштейна таким, каким мы его никогда не видели. И вряд ли когда-либо ещё увидим.
Малов-кино
Перед отправкой уведомления рекомендуем прочесть страницу помощи (http://www.tvcok.ru/help/).
Пожалуйста, опишите возникшую проблему, отметив один из вариантов или указав другую причину.
Скопируйте код ниже и вставьте на свой сайт.
В этом случае вам могут приходить уведомления и для старых серий.